Эзотерика * Aquarius-eso.ru

Новости, статьи

Каждый раз, когда я прикасаюсь к мистической книге, во мне начинает вибрировать мое глубинное, подлинное “я”, проявлению которого всю мою жизнь что-то мешало. Во мне просыпается пророческая стихия, составляющая неотъемлемую часть моей души”. (Генри Миллер)

Путешествие на край света

Греция – мир такого сияющего света, какого я не мечтал и никогда не надеялся увидеть. День начинался в великой тишине. Я впервые увидел Пелопоннес по-настоящему. И не просто увидел, передо мной развернулась перспектива, уходящая вдаль, к покойно лежащему миру, какой человек когда-нибудь унаследует, перестав развлекать себя убийствами и воровством. 

Я спрашивал себя: как случилось, что ни один художник не донес до нас волшебного очарования этого идиллического пейзажа? Может, он слишком скучен, ибо лишен драматизма, слишком идилличен? Может, свет слишком бесплотен, чтобы передать его кистью? Тогда скажу я, и, возможно, мои слова расхолодят чрезмерно восторженного художника: здесь и намека нет на уродство ни в линии, ни в цвете, ни в форме, ни в характере или чувстве. Это полное совершенство, как музыка Моцарта. Больше того, я рискую сказать, что здесь больше Моцарта, чем где-либо еще в мире. Путь в Эпидавр – это как путь к сотворению. Перестаешь искать. Замираешь, онемев от тишины таинственных начал. А если способен говорить, говоришь певуче. Здесь нечего хватать, не к чему прицениваться, нечего скупать: здесь происходит только крушение стен, в которых дух был замурован. Пейзаж не пятится назад, он занимает открытые пространства сердца; он втискивается в тебя, накапливается, вытесняет все остальное. Ты уже не движешься где-то – назови это Природой, если хочешь, – но участвуешь в преследовании, преследовании отступающего воинства алчности, злобы, зависти, себялюбия, враждебности, нетерпимости, гордыни, высокомерия, коварства, двуличия и иже с ними.

 

Это утро первого дня великого мира, мира в душе, который наступает при явке с повинной. Я никогда не понимал смысла мира, пока не оказался в Эпидавре. Подобно всем другим, я пользовался этим словом всю жизнь, не ведая, что пользуюсь подделкой. Мир противоположен войне не в большей мере, чем смерть противоположна жизни. Эта абсолютно ложная двусмысленность создана нищетой языка, которая происходит от нищеты человеческого воображения или нищеты духа. Я, разумеется, говорю о мире, понятие которого доступно не всякому. Нет иного мира. Мир, который имеют в виду большинство из нас, – это всего-навсего приостановка враждебных действий, перемирие, пауза, затишье, передышка, это отрицающий мир. Мир же души утверждающ, он непобедим, он не ставит условий, не требует защиты. Он просто существует. Если это победа, то победа особая, потому что основана на сдаче оружия, добровольной, конечно же, сдаче. Для меня нет ничего таинственней природы тех оказывающих благотворное воздействие средств, которые были созданы в этом терапевтическом центре древнего мира. Здесь исцелялся сам целитель – первая и самая важная ступень в развитии искусства, имеющего отношение не к медицине, а к религии. Во-вторых, больной исцелялся прежде, чем получал лечение. Великие врачи всегда говорили о Природе как величайшем лекаре. Это лишь частично так. Одна Природа ничего не может сделать. Природа способна излечить только тогда, когда человек осознает свое место в мире, которое не в Природе, как у животного, но в царстве людей, кое есть звено, связующее природное и божественное.

 

Для недочеловеческих особей нашего темного века науки ритуал и исповедание искусства целительства, как оно практиковалось в Эпидавре, полный вздор. В нашем мире слепой ведет слепого и больной идет за помощью к больному. Мы трудимся во имя непрерывного прогресса, но это прогресс, который ведет на операционный стол, в богадельню, в сумасшедший дом, в окопы. У нас нет целителей – только мясники, чьи познания в анатомии дают им право на диплом, который в свою очередь дает право вырезать или ампутировать болезнь, чтобы мы, увечные, могли влачить свои дни до той поры, когда нас не признают годными для бойни. Мы объявляем об открытии одного лекарства или другого, но не упоминаем о новых болезнях, которые они вызывают. Медицина, возведенная в культ, во многом действует так же, как военное министерство: победы, о которых они широко вещают, – это успокоительная пилюля, которую они скармливают публике, дабы не говорить о смерти и подлинной катастрофе. Медикусы, как и военные власти, беспомощны; их сражение обречено с самого начала. Чего хочет человек, так это мира, чтобы он мог жить. Поражение, нанесенное соседу, не приносит мира, как лекарство не приносит исцеления больному раком. Человек не может жить одними победами над врагом, как не может стать здоровым, постоянно употребляя лекарства. Радость жизни приходит с миром, который ни статичен, ни динамичен. Ни один человек не может, в сущности, сказать, что знает, что такое радость, пока не поживет мирной жизнью. А без радости нет жизни, даже если у тебя дюжина автомобилей, полдюжины дворецких, замок, собственная часовня и бомбонепробиваемый склеп. Наши болезни – это наши пристрастия, будь то обычаи, идеологии, идеи, принципы, собственность, фобии, боги, культы, религии, да что угодно. Хорошая заработная плата может быть таким же несчастьем, как маленькая. Праздность может стать такой же причиной неизлечимого недуга, как работа. Любая наша приверженность, будь это даже надежда или вера, может стать болезнью, которая сводит нас в могилу. Капитуляция должна быть абсолютной: оставить хотя бы крупицу привязанности – значит лелеять микроба, который пожрет тебя. Что до приверженности к Богу, то Бог давно оставил нас, дабы мы могли познать радость собственных усилий в попытке приблизиться к божественному. Все это нытье, продолжающееся во тьме, эта настойчивая, жалобная мольба о мире, что зазвучит тем громче, чем невыносимей станут боль и страдания, куда они обращены? Где найти мир? Мир! или люди воображают, что это нечто такое, что можно скупить, как рожь или пшеницу, и стать монополистом? Нечто, на что можно наброситься и рвать на куски, отгоняя других, подобно волкам, рвущим добычу? Мне приходилось слышать, как люди говорили о мире, и их лица темнели от ярости и ненависти или выражали презрение и пренебрежение, высокомерие и надменность. Есть люди, желающие сражаться, чтобы принести мир, – это самые заблудшие души. Мир не настанет до тех пор, пока убийство не будет искоренено в сердце и в сознании. Убийство – вершина необъятной пирамиды, основание которой – человеческое «я». Пирамида должна будет пасть. От всего, за что человек сражается, должно будет отказаться, прежде чем он сможет начать жить как человек. До сих пор он был больным зверем, и даже его божественность смердит. Он хозяин множества миров, но в собственном мире он раб. Миром правит сердце, не мозг. Во все царства наши завоеватели несут только смерть. Мы отвернулись от единственного царства, где существует свобода. В Эпидавре, в тишине, в великом мире, сошедшем на меня, я слышал, как бьется сердце земли. Я знаю лекарство: уступить, отказаться, сложить оружие, чтобы наши крохотные сердца могли биться в унисон с огромным сердцем мира.

 

Думается, что бесчисленные орды из всех уголков Древнего мира, протоптавшие длинную дорогу в Эпидавр, излечивались до того, как доходили сюда. Сидя в глухом безмолвии амфитеатра, я думал о нескончаемой процессии паломников, с которой и я наконец прибыл в этот исцеляющий центр душевного мира. Никто, кроме меня, не смог бы выбрать более извилистой кружной дороги. Я более тридцати лет блуждал, как в лабиринте. Каких только радостей, какого только отчаяния я не испытал, но так и не постиг смысла мира. По пути я победил одного за другим всех своих врагов, но самого большого врага даже не узнал – себя. Войдя в тихую чашу, омываемую мраморным светом, я приблизился к тому месту в неподвижном центре, где тишайший шепот взлетал, как радостная птица, и растворялся за плечом низкого холма, как свет ясного дня, отступающий перед бархатной тьмой ночи. Бальбоа, стоя на вершине Дарьена, не испытывал такого восторга, как я в этот миг. Больше нечего было завоевывать: океаном предо мною простирался покой души. Быть свободным, как я тогда, – значит понять, что все завоевания бесполезны, даже завоевание собственного «я», кое есть последнее проявление самовлюбленности. Испытать радость – значит выносить свое эго, как вынашивают дитя, и триумфально родить его. Ощущение мира на душе всеобъемлюще: складываешь оружие – и в следующее же мгновение даже память об этом стирается. Мир – средоточие всего, и, когда его обретаешь, голос возносит хвалу и благодарение. Затем голос разносится вширь и вдаль, до крайних пределов Вселенной. Затем он исцеляет, ибо несет свет и тепло сострадания.

 

Географический Эпидавр – просто символ: подлинный Эпидавр находится в сердце, в сердце каждого человека, надо только остановиться и вглядеться в себя. Каждое открытие непостижимо оттого, что обнаруживает то, что находится так неожиданно близко и так давно и так хорошо знакомо. Умному человеку нет нужды в странствиях; это глупец гоняется за несбыточной мечтой. Но обоим предопределено сойтись и объединиться. Они сходятся здесь, в сердце земли, которое есть начало и конец пути. Их сближает осознание и объединяет трансцендентность их ролей.

 

Человеческий мир молод и одновременно стар: подобно отдельной личности, он преодолевает смерть и века посредством бесконечных рождений. На каждом этапе существует возможность обретения душевного мира. Он находится в каждой точке линии. Это континуум, причем такой, истинное положение которого недоказуемо при помощи проведения границы, точно так же, как невозможно доказать истинность линии соединением точек. Для того чтобы прочертить линию, требуются вся жизнь, вся воля, все воображение. По поводу того, что составляет линию – такая вот метафизическая задачка, – можно строить предположения целую вечность. Но даже идиот способен провести ее, и в этом он равен профессору, для которого природа линии – непостижимая тайна.

 

Великое равнозначно малому; для робкого совершить небольшое путешествие так же трудно, как для сильного – далекое. Путешествия совершаются в душе, и, как известно, самые опасные путешествия человек совершает, не покидая дома. Но смысл путешествия может сойти на нет и умереть. Есть искатели приключений, которые проникают в отдаленнейшие уголки земли, живым трупом влачась к бесполезной цели. Земля кишит обожающими риск личностями, которые населяют ее смертью: это те, которые, будучи помешаны на завоевании, несут свое соперничество и борьбу в небесные сферы. Именно этот мерзкий спектакль театра теней, что разыгрывают вурдалак и призрак, придает жизни оттенок иллюзорности. Смятение и паника, которые охватывают душу путника, – это отзвук хаоса, создаваемого заблудшим и проклятым.

 

 Покуда я сидел на ступенях амфитеатра, наслаждаясь покоем, мне пришла в голову совершенно естественная мысль послать приветственное слово друзьям. Прежде всего я подумал о друзьях психоаналитиках. Я написал три открытки: во Францию, Англию и Америку, в которых очень ненавязчиво уговаривал сих изнуренных трудяг, называвших себя целителями, бросить работу и приехать в Эпидавр полечиться. Все трое крайне нуждались в искусстве исцеления – спасители, которые не в силах спасти самих себя. Один из них наложил на себя руки прежде, чем мое слово поддержки дошло до него; другой скончался от разрыва сердца вскоре после получения моей открытки; третий прислал краткий ответ, что завидует мне, что ему хотелось бы, да не хватает мужества бросить работу.

 

Повсюду психоаналитик ведет безнадежную борьбу. На каждого, кого ему удается вернуть в общий поток жизни, «адаптировать», как они это называют, приходится дюжина недееспособных. Нам всегда будет не хватать психоаналитиков, как бы быстро мы их ни обучали. Достаточно одной короткой войны, чтобы насмарку пошла работа столетий. Хирургия, конечно, достигнет новых успехов, хотя пользу от этих успехов увидеть трудно. Нам нужно менять весь образ жизни. Мы хотим не того, чтобы улучшался инструмент хирурга, мы хотим, чтобы жизнь стала лучше. Если можно было бы оторвать от работы всех хирургов, всех психоаналитиков, всех медиков и на время собрать их в огромной чаше Эпидавра, если бы они смогли обсудить в этом мире и спокойствии, в чем прежде всего и немедленно нуждается человечество в целом, вывод был бы единодушен: в РЕВОЛЮЦИИ. Мировая революция сверху донизу, в каждой стране, каждом общественном классе, в сознании. Не снова борьба с болезнью: болезнь – побочный продукт. Враг человека не бактерия, но он сам, его гордыня, его предрассудки, глупость, высокомерие. Ни один общественный класс не обладает иммунитетом, никакая система не является панацеей. Каждый самостоятельно должен восстать против образа жизни, чуждого ему. Восстание, чтобы быть результативным, должно стать непрерывным и безжалостным. Недостаточно свергнуть правительства, хозяев, тиранов: необходимо отринуть утвердившееся мнение о том, что правильно и что неправильно, хорошо или плохо, справедливо или несправедливо. Необходимо покинуть окопы, в которых мы укрылись, и выйти на свежий воздух, отбросить оружие, собственность, права личности, класса, народа. Миллиард людей, жаждущих мира, не может быть обращен в рабство. Мы сами обратили себя в рабов тем, что живем ничтожной, ограниченной жизнью. Почетно сложить голову за достойное дело, но мертвый ничего не добьется. Жизнь требует, чтобы мы отдали больше – дух, душу, интеллект, добрую волю. Природа всегда готова восполнить урон, нанесенный смертью, но природа не может снабдить интеллектом, волей, воображением, чтобы мы одолели силы смерти. Природа восстанавливает и восполняет, и это все. Задача человека – искоренить инстинкт убийства, который вездесущ и многолик.

 

Бесполезно взывать к Богу, как бессмысленно отвечать силой на силу. Всякое сражение – это свадьба, замешенная на крови и страданиях, всякая война – это поражение человеческого духа. Война – только грандиозное проявление в драматической форме показных, фальшивых, мнимых конфликтов, происходящих ежедневно и повсюду даже в так называемое мирное время. Каждый человек посильно способствует продолжению бойни, даже те, кто, казалось бы, стоит в стороне. Все мы, хотим того или нет, вовлечены, все – участники. Земля – наше создание, и мы должны принимать плоды нашего созидания. До тех пор пока мы будем отказываться мыслить в категориях мирового блага и мирового достояния, мирового порядка, мы будем убивать и предавать друг друга. Мы можем идти тем же путем, пока мир не рухнет, если желаем его гибели. Ничто не сможет подвигнуть на создание нового и лучшего мира, кроме нашего собственного желания такого мира. Человек убивает от страха – а у страха голова гидры. Стоит начать убивать, и конца этому не будет. Вечности не хватит, чтобы одолеть демонов, терзающих нас. Откуда взялись демоны? Вот о чем каждый должен спросить себя. Пусть каждый заглянет себе в душу. Ни Бог, ни Дьявол тут ни при чем, и уж тем более такие ничтожные чудовища, как Гитлер, Муссолини, Сталин et alia. И конечно, не такие жупелы, как католицизм, капитализм или коммунизм. Кто вселил демонов в наши души, чтобы они терзали нас? Хороший вопрос, и если единственный способ найти ответ – это отправиться в Эпидавр, тогда я призываю всех и каждого: бросьте все и поспешите туда – немедленно.

 

В Греции у вас появляется убеждение, что гениальность – это норма, а бездарность – исключение. Ни в какой иной стране не было столько гениальных людей, пропорционально числу граждан, сколько в Греции. Только в одном веке эта небольшая нация дала миру почти пятьсот гениев. Ее искусство, которое зародилось пятьдесят столетий назад, вечно и несравненно. Ее пейзаж по-прежнему самый живописный, самый дивный, какой земля может предложить человеку. Обитатели этого малого мира жили в гармонии с окружающей природой, населяя ее богами, которые были реальны и принимали непосредственное участие в их жизни. Греческий космос — самая красноречивая иллюстрация единства мысли и действия. Он продолжает существовать даже сегодня, правда отдельными своими элементами. Образ Греции, хотя и поблекший, остается архетипом чуда, созданного человеческим духом. Целый народ, как свидетельствуют реликвии его достижений, поднялся до высот, ни прежде, ни позже не достигавшихся. Это было чудом. Это поныне чудо. Задача гения, а человек в высшей степени гениален, – длить жизнь чуда, всегда жить посреди чуда, делать так, чтобы чудо становилось все более и более чудесным, не присягать ничему иному, как только жизни чудесной, мыслям чудесным, смерти чудесной. Степень разрушения не имеет значения, если хотя бы единственное семечко чудесного будет сохранено и взращено. В Эпидавре с головой окунаешься в неосязаемый вал отгремевшей чудесной бури человеческого духа. Тебя обдает брызгами мощной волны, разбившейся наконец о дальний берег. Ныне наше внимание сосредоточено на физической неистребимости Вселенной; мы обязаны сосредоточиться мыслью на сем вещном факте, потому что никогда еще человек не опустошал и не разорял ее до такой степени. По этой причине мы склонны забывать, что царство духа тоже неистребимо, что в этом царстве ни одно достижение не исчезает бесследно. Когда стоишь в Эпидавре, знаешь: это действительно так. Мир может не выдержать и расколоться под грузом озлобленности и враждебности, но здесь, навстречу какой неистовой буре ни погнали бы нас дьявольские наши страсти, здесь находится область мира и спокойствия, чистого процеженного наследия прошлого, не совсем исчезнувшего.

 

Если Эпидавр зачаровывает миром и тишиной, то Микены, которые с виду так же тихи и спокойны, пробуждают совсем иные мысли и чувства. За день до этого, в Тиринфе, меня познакомили с миром циклопов. Мы вошли в развалины некогда неприступной цитадели через похожий на утробу проем, возведенный если не сверхлюдьми, то уж определенно гигантами. Стены утробы были гладкими, словно алебастровыми; их отполировали своими боками овцы, поскольку в эпоху мрака, окутавшего этот край, пастухи укрывали здесь свои отары. Тиринф доисторичен по своей природе. От когда-то огромного первоначального поселения ныне осталось несколько фрагментов громадных крепостных валов. Не знаю почему, но мне увиделось в них что-то общее, хотя бы по духу, с пещерами на берегах Дордони. Что-то подсказывает, что эта местность сильно изменилась с тех пор. Предположительно Тиринф был основан в минойский период на расстоянии выстрела от Крита; если это так, дух его претерпел столь же глубокие изменения, как сама земля. Тиринф не больше похож на Кносс, например, чем Нью-Йорк на Рим или Париж. Тиринф повторяет, воспроизводит его совершенно так же, как Америка воспроизводит Европу, самые дегенеративные ее черты. Крит минойской эпохи развивает культуру, основанную на мирной жизни, – Тиринф отдает жестокостью, варварством, подозрительностью, изоляцией. Он как Герберт Уэллс, готовящийся писать драму из доисторических времен, о тысячелетней войне между одноглазыми великанами и неуклюжими динозаврами.

 

Микены, которые на шкале времени следуют за Тиринфом, являют собой совершенно иную картину. Нынешняя их неподвижность напоминает неподвижность обессилевшего жестокого и умного чудовища, истекшего кровью. Микены, и вновь я говорю лишь о своих впечатлениях и ощущениях, похоже, пережили долгий цикл расцвета и упадка. Они как бы стоят вне времени, во всех исторических смыслах. Каким-то мистическим образом та же эгейская раса, которая посеяла семена культуры на пространстве от Крита до Тиринфа, здесь достигла невиданных высот, произвела на свет стремительное племя героев, титанов и полубогов, а затем, словно небывалое и божественное цветение обессилило ее и ослепило своим блеском, не смогла сопротивляться рецидиву застарелой язвенной болезни и корчилась и истекала кровью несколько столетий, пока наконец не стала мифом для своих преемников. Когда-то по земле Микен ходили боги, в этом не может быть никаких сомнений. И потомки тех самых богов произвели в Микенах тип человека – художника до мозга костей, но в то же время раздираемого чудовищными страстями. Архитектура была циклопической, орнамент – непревзойденным по изысканности и изяществу. Золото использовали не скупясь, ибо его было в изобилии. Все здесь являет собой противоречие. Это одно из средоточий человеческого духа, место приверженности прошлому, но так же и полного разрыва с ним. Его лик непроницаем: он зловещ и прекрасен, он чарует и отталкивает. Можно только строить догадки о том, что здесь произошло. Историки и археологи соткали просвечивающую и непрочную пелену, чтобы укрыть волшебство. Они складывают разрозненные фрагменты, ища связь между ними в соответствии со своей бескрылой логикой. Никто еще не проник в тайну этих древних мест. Она не поддается немощному нашему интеллекту. Мы должны ожидать возвращения богов, возрождения способностей, ныне еще не разбуженных.

Безмолвие – века и века безмолвия, за которые земля одевается мягкой зеленью. Таинственное племя, явившееся неведомо откуда, занимает Арголиду. Таинственное только потому, что люди забыли, как выглядят боги. Боги возвращаются, во всем своем великолепии, похожие на людей, они используют лошадь, щит, дротик, умеют огранять драгоценные камни, плавить металл, чеканить живые картины войны и любви на сверкающих длинных лезвиях кинжалов. Боги идут стремительным шагом по залитой солнцем зеленой равнине, высокие, бесстрашные, взгляд пугающе прям и открыт. Родился мир света. Человек глядит на человека новыми глазами. Он взволнован и поражен собственным светлым обликом, отражающимся повсюду. И так оно продолжается, столетия проглатываются, словно таблетки от кашля, – поэма, геральдическая поэма, как сказал бы мой друг Лоренс Даррелл. Пока мелкий люд находится под воздействием чар, посвященные, пелопоннесские друиды, готовят усыпальницы богам, укрывают их в мягких складках небольших возвышенностей и холмов. И однажды боги уйдут, так же таинственно, как появились, оставив после себя человеческую оболочку, вводящую в заблуждение неверующих, бедных духом, робких душой, которые превратили землю в плавильную печь и фабрику.

Мы на другой стороне холма, откуда открывается ослепительная панорама. Видно далеко вокруг. По склону далекой горы движется пастух со своей отарой. Он исполинского роста, шерсть его овец — золотое руно. Он неторопливо движется по амплитуде забытого времени. Он движется посреди недвижных тел умерших, их пальцы вцепились в короткую траву. Он останавливается, чтобы побеседовать с ними, ласково погладить их по бороде. Точно так же он двигался в гомеровские времена, когда легенду украшали, вплетая красно-медные нити. Он вплетал придумку в свой рассказ, он указывал неверное направление, шел окольной дорогой. Для пастуха поэт слишком поверхностен, слишком пресыщен. Поэт скажет: «Он был… они были…». Но пастух говорит: «Он живет там-то, он такой-то, он делает то-то». Поэт всегда запаздывает на тысячу лет – и вдобавок он слеп. Пастух вечен, неотделим от земли, самодостаточен. Пастух пребудет на этих холмах во все времена: он переживет все, включая любую традицию.

 

… Часы остановились. Земля замирает на долю секунды, и вновь начинает биться вечный пульс.

Я еще не переступил порог. Стою снаружи, между циклопических каменных глыб у входа в шахту гробницы. Я пока не стал тем, кем мог бы стать, прими я дары цивилизации, которыми меня готовы облагодетельствовать с царской щедростью. Я леплю из этой возможной цивилизационной грязи маленький твердый комок понимания. Меня раздувают до предела, как огромную каплю расплавленного стекла на конце трубки стеклодува. Выдуй из меня что угодно, пусть я приму любую фантастическую форму, используй все свое искусство, всю силу легких, – из меня еще только хотят сделать что-то, в идеале – культурного человека. Я знаю эти намерения и отвергаю их. Я стою снаружи, законченное творение иного стеклодува, самое культурное, самое удивительное творение на земле. Я собираюсь перешагнуть порог – сейчас. Перешагиваю. Полная тишина, даже себя не слышу. Меня там просто нет, чтобы услышать, как я разлетаюсь на миллиард мелких осколков. Плоть распалась, едва с его лица сняли маску. Но он там, им заполнен безмолвный улей: он выплескивается наружу, затопляет поля, поднимает небеса чуть выше. Шагает пастух и разговаривает с ними днем, и ночью. Пастухи ненормальный народ. Я тоже такой. Я порвал с цивилизацией и ее культурным отродьем. Я отказался от нее, когда вошел в гробницу. С этого мгновения я – кочевник, духовный никто. Заберите себе свой сделанный мир и поместите его в музеи, мне он ни к чему, я не могу им пользоваться. Я не верю, что какое угодно цивилизованное существо знает или когда-либо знало, что произошло в этом священном месте. Цивилизованный человек вряд ли способен узнать или понять – он по другую сторону этого холма, вершина которого была опустошена задолго до того, как он или его предки появились на свет. Они называют это гробницей Агамемнона. Что ж, может быть, кто-то по имени Агамемнон и был здесь погребен. Что с того? Я отказываюсь довольствоваться этим совершенно-несомненным фактом. Я воспаряю – не как поэт, не как повествователь, сочинитель легенд, мифотворец, а как чистый дух. Я говорю: весь мир, разворачивающийся во все стороны от этого места, когда-то жил такой жизнью, о какой никто из людей и не мечтал. Я говорю: были боги, ходившие везде, люди, как мы видом и сутью, но свободные, поразительно свободные. Покидая эту землю, они унесли с собой одну тайну, которую нам никогда не вырвать у них, покуда и мы ни сделаемся свободными. Однажды мы обязательно узнаем, что значит иметь жизнь вечную, – когда прекратим убивать. Здесь, на этом самом месте, ныне посвященном памяти Агамемнона, некое подлое и тайное преступление разрушило надежды людей. Два мира сходятся здесь, один мир – до совершения преступления, другой – после. Преступление таит в себе загадку, такую же неразрешимую, как загадка спасения. С помощью заступа и лопаты не найти ничего важного. Землекопы – слепы и ощупью ищут то, чего никогда не видали. Все, с чего снимают маску, рассыпается от прикосновения. Миры тоже рассыпаются, таким же образом. Мы можем копать вечно, как кроты, но страх никогда не покинет нас, он всегда будет терзать нас.

Я тупо гляжу на поле цвета ирландской зелени. Это поле Лоренса Даррелла, геральдическое поле во всех смыслах слова. Тупо глядя на это поле, я вдруг понимаю, что пытался сказать мне Даррелл в своих длинных полубредовых поэмах, которые он называл письмами. Когда в холодный летний день мне приходили эти геральдические послания, я всегда думал, что, прежде чем взяться за перо, он, чтобы оно легче скользило, заправлял ноздрю кокаином. Однажды из конверта вывалилась целая стопа бумаги с чем-то похожим на прозу – все это имело название «Ноль» и было посвящено мне тем самым Дарреллом, который сообщил, что живет на Корфу. Я слыхал о гадании по птичьим следам и по печени и однажды почти понял идею абсолютного ноля, пусть и не был еще изобретен такой термометр, который бы его измерил, но, только сидя здесь и глядя на поле цвета ирландской зелени перед таверной Агамемнона, я понял идею Ноля в геральдическом смысле. Еще не было поля столь гербово зеленого, как это. Когда замечаешь что-то истинное и несомненное, ты приближаешься к нулевой отметке. Для ясного взгляда Ноль – греческого происхождения. …

Единственное, что ценно, насущно необходимо, – это земля, просто земля. Я перекатываю это слово на языке – земля, земля, земля. Ну да, в самом деле, земля – я чуть не забыл, что это слово означает такую простую, вечную вещь. Кое-кто вопит извращенное, посрамленное, искаженное, внушенное: «Земля Свободы» – и прочее в том же роде. Земля – это то, где растят урожай, возводят дома, пасут коров и овец. Земля – это земля, какое великое и простое слово! Да, Лоренс Даррелл, ты превращаешь ее в ноль, точку отсчета: ты берешь комок влажного чернозема и, стискивая его, пропуская сквозь пальцы, меряя землю. Приносят вино. Я поднимаю стакан. Я приветствую тебя, Ларри, дорогой мой друг, и пусть твое знамя всегда развевается на нулевой отметке! 

Вновь я испытал ощущение, какое возникает при чтении последних страниц диккенсовских романов, как будто находишься в причудливом, однобоком мире, озаренном нефритовой луной: земля, что перенесла все возможные бедствия, в которой и теперь пульсировала жизнь, земля сов, и цапель, и невероятных реликтов – вроде матросов, возвращающихся из дальних странствий по морям. Пробираясь в лунном свете по молчаливым улицам, как терпящий бедствие корабль, я чувствовал, что земля несет меня где-то, куда меня никогда прежде не заносило. Я был чуть ближе к звездам, и эфир был насыщен их близостью; и дело не в том, что они просто засияли ярче, или луна, которая теперь была цвета ямса, раздулась и стала еще более кривобокой, но в том, что атмосферу пронизывало новое – тонкое благоухание. В ней словно присутствовала некая эссенция, эликсир – не знаю, как это назвать, – что примешивалось к ауре, исходящей от земли, и становилось насыщенней от повторяющихся прохождений именно сквозь эту часть Зодиака. Благоухание это вызывало чувство ностальгии; оно пробуждало те вневременные орды предков, которые стоят с закрытыми глазами, точно деревья после наводнения, в потоке, вечно движущемся по кровеносным руслам. Сама кровь изменилась, густея от воспоминаний о сотворенных человеком династиях, о животных, возведенных в ранг вещих, об инструментах, тысячелетиями сохранявших точность, о потопах, открывавших тайны, обнажавших сокровища. Земля вновь превратилась в то странное создание с деревянной ногой, что бредет, хромая и шатаясь, по усеянным алмазами полям, старательно обходя все селения солнечной системы; стала тем, чем она пребудет до конца времен и что в своем становлении причудливым образом превращает похабного козла в тишину того, что существовало всегда, потому что иного не дано, симулякр просто невозможен.

 

Грецию знают все, даже in absentia, даже дети, или идиоты, или еще не родившиеся. Так выглядела бы наша планета, будь у нее хоть какой-то шанс. Это живущий в подсознании предел невинности. Она предстает перед тобой такою, какой была при рождении, нагой и с открытой душой. В ней нет таинственности или непостижимости, нет ни угрозы, ни вызова, ни претенциозности. Сотворенная из земли, огня и воды, она меняется в соответствии с временем года в гармоническом волнообразном ритме. Она вздыхает, зовет, привечает.

 

То, что было здесь почти пятьдесят столетий назад, подобно ступице колеса, в которое совали множество палок, но не смогли остановить. Колесо было великим открытием; с тех пор люди заблудились в лабиринте мелких изобретений, которые суть лишь второстепенные следствия великого факта самой революции. …

В Китае происходила своя великая революция, в Индии, Египте, Персии – свои; отсвет каждой из них падал на другую, усиливая их блеск; накладывалось и многократно отражалось эхо. Вертикальная жизнь человека беспрестанно сбивалась, как масло, этими мерцающими колесами света. Теперь царит тьма. Нигде во всем невероятно расширившемся мире нет ни малейшего признака или свидетельства того, что колесо вертится. Последнее колесо развалилось, с вертикальной жизнью покончено; человек расползается во все стороны по лицу земли, как сыпь, уничтожая последние проблески света, последние надежды.

 С тех пор, как колесо развалилось, и, без сомненья, до того тоже, каждый фут этой земли завоевывали, захватывали то одни, то другие, продавали и перепродавали, обменивали, закладывали, пускали с молотка; его предавали огню и мечу, грабили, расхищали, им управляли тираны и демос, обращали в свою веру фанатики и зилоты, ему изменяли, его выкупали, над ним совершали надругательства нынешние власти, его равно опустошали цивилизованные народы и орды варваров, оскверняли все и каждый, травили, как дикого зверя, превращали в дрожащего от ужаса идиота, бросали задыхающегося от ярости и бессилия, сторонились как прокаженного и оставляли подыхать в собственном дерьме и тлене. То, что было родиною величайших богов, колыбелью, матерью и вдохновением эллинского мира, наконец оставили и завещали несчастным, нищим обитателям. Какая жестокая пародия! Что за злая судьба! Здесь путешественник должен опустить голову от стыда. Это Ковчег, оставленный на горе отступившими водами цивилизации. Это некрополь культуры, отмечающий великое распутье. …

Больше всего Греция поразила меня тем, что это мир, соразмерный человеку. Франция тоже производит подобное впечатление, но все же между ними есть разница, и разница огромная. Греция – дом богов; они, возможно, умерли, но их присутствие по-прежнему ощутимо. Боги были соизмеримы с человеком: их создал человеческий дух. Во Франции, как повсюду в Западном мире, эта связь между человеческим и божественным разорвана. Скептицизм и паралич, порожденные этим разрывом, изменившим самую природу человека, объясняют причину неизбежного крушения нашей нынешней цивилизации. Если люди перестают верить, что когда-нибудь станут богами, они непременно станут червями. Многое уже сказано о новом жизнеустройстве, которому суждено утвердиться на американском континенте. Нужно, однако, иметь в виду, что даже первых его признаков не увидеть еще по меньшей мере тысячу лет. Нынешний американский образ жизни так же обречен, как европейский. Ни один народ на земле не сможет разрешиться новым жизнеустройством, пока мир не поставит себе такой цели. На своем горьком опыте мы узнали, что все люди земли связаны теснейшими узами, но не сделали из этого знания разумных выводов. Мы видели две мировые войны и, не сомневаюсь, увидим третью и четвертую, – может, и больше. Не будет надежды на мир до тех пор, пока старый порядок не уничтожен. Мир вновь должен стать маленьким, каким был мир Греции, – достаточно маленьким, чтобы вместить всех. Пока в нем не найдется места для самого последнего из людей, не будет и настоящего человеческого сообщества. Разум подсказывает мне, что этого долго придется ждать, но разум подсказывает мне и то, что никакой меньший срок не удовлетворит человека. Пока он не станет воистину человеком, пока не научится вести себя как житель земли, он по-прежнему будет создавать богов, которые его уничтожат. Трагедия Греции не в гибели великой культуры, но в потере великой цели. Мы ошибаемся, когда говорим, что греки очеловечили богов. На самом деле все наоборот. Боги очеловечили греков. Был момент, когда казалось, что истинный смысл жизни постигнут, – миг, когда судьба всего человечества висела на волоске. Мгновение это исчезло в грандиозном пожаре, поглотившем хмельных греков. Они творили мифологию из реальности, недоступной их человеческому пониманию. Мы, очарованные мифом, забываем, что он рожден реальностью и ничем существенно не отличается от любых иных форм творения, кроме того, что имеет дело с самой основой жизни. Мы тоже создаем мифы, хотя, может, не сознаем этого. Но в наших мифах нет места богам. Мы возводим абстрактный, бесчеловечный мир из пепла иллюзорного материализма. Мы доказываем себе, что Вселенная пуста, – и руководствуемся в этой задаче собственной пустой логикой. Мы полны решимости завоевывать, и мы будем завоевывать, но завоеванное несет смерть. Люди бывают поражены и зачарованно слушают, когда я рассказываю, какое воздействие оказала на меня эта поездка в Грецию. Они говорят, что завидуют мне и им бы тоже хотелось когда-нибудь поехать в Грецию. Почему же они не едут? Потому что никто не может пережить какое-то желанное чувство, если он не готов к этому. Люди редко подразумевают то, что говорят. Любой, кто говорит, что жаждет заниматься не тем, чем занимается, или быть не там, где он есть, а в другом месте, лжет самому себе. Жаждать – значит не просто хотеть. Жаждать – значит стать тем, кто ты в сущности есть. Кое-кто, прочтя это, с неизбежностью поймет, что ничего иного не остается, как повиноваться своим страстным желаниям. Строка Метерлинка об истине и действии изменила все мое представление о жизни. Мне потребовалось двадцать пять лет, чтобы окончательно осознать смысл этой фразы. Другие быстрей переходят от определения цели к действию. Но дело в том, что именно в Греции этот переход наконец произошел. Она спустила меня на землю, возвратила в подлинно человеческое измерение, подготовила к тому, чтобы принять свой жребий, и к тому, чтобы отдать все, что я получил. Там, на ступеньках гробницы Агамемнона, я воистину заново родился. Есть нечто исполинское в каждой личности, когда она становится подлинно и глубоко человечной.

 Меня нисколько не волнует, что подумают или скажут люди, когда прочитают подобное утверждение. Я никого не хочу обращать в свою веру. Теперь я знаю, что какое-то влияние на мир может оказать поданный мною пример, а не мои слова. Этими записками путешественника я вношу свою лепту не в человеческие знания, потому что знания мои скромны и малозначащи, но в человеческий опыт. В моем рассказе, несомненно, есть ошибки того или иного рода, но истина состоит в том, что что-то произошло со мной и об этом я поведал здесь настолько правдиво, насколько умею. Я испытывал неведомое прежде чувство. Земля стала более близкой, живой, вселяющей надежды.

Греческая земля раскрылась передо мною, как Книга Откровения. Я никогда не знал, что земля вмещает в себя столь многое; я ходил будто с завязанными глазами, спотыкаясь и неуверенно нащупывая путь; я был горд и самонадеян, доволен фальшивой, ограниченной жизнью городского человека. Свет Греции открыл глаза мои, проник в мои поры, обогатил душу. Я вернулся в мир, найдя истинный центр и реальный смысл революции. Никакие военные конфликты между народами земли не могут нарушить это равновесие. Греция может быть вовлечена в войну, как сейчас вовлекают в нее всех нас, но я категорически отказываюсь быть чем-то меньшим, нежели гражданин мира, коим мысленно объявил себя, когда стоял в гробнице Агамемнона. С того дня моя жизнь посвящена возрождению утраченной божественности человека. Мир всем людям, говорю я, и да будет жизнь более полной!

Фрагменты из книги Генри Миллера: «Колосс Маруссийский» (1941)

 «Всякий, кто направляет свои духовные силы на созидание, – художник. Сделать саму свою жизнь произведением искусства – вот цель». Эти слова принадлежат Г. Миллеру – «апостолу аморализма», как называли его критики и газетные обозреватели.

 НА ЛЕНТУ НОВОСТЕЙ

НА ГЛАВНУЮ СТРАНИЦУ САЙТА

Leave a Reply

You must be logged in to post a comment.