Бетховен

А. Клёбер. Людвиг ван Бетховен

"Я хочу доказать, что тот, кто поступает достойно
и благородно, тем самым обретает в себе силу переносить несчастья".
(Бетховен)

Вокруг нас душный, спертый воздух. Дряхлая Европа впадает в спячку в этой гнетущей, затхлой атмосфере. Мелкий материализм, чуждый всему возвышенному, сковывает мысль; он врывается в действия государственных деятелей и отдельных людей. Мир погибает, задушенный своим трусливым и подлым эгоизмом. Мир задыхается. Распахнем же окна! Впустим вольный воздух! Пусть нас овеет дыханием героев.

Жизнь трудна. Она стала повседневной борьбой для всех тех, кто не мирится с душевной посредственностью, борьбой чаще всего безотрадной, лишенной величия и радости, которую ведут молча, в одиночестве. Обремененные бессмысленными обязанностями, бесплодно выматывающими силы, люди, которые ведут эту борьбу, без надежды, без единого проблеска радости, в большинстве случаев ведут ее порознь и лишены утешения протянуть руку своим братьям по несчастью, ибо не знают друг друга. Им приходится рассчитывать только на самих себя, и бывают минуты, когда даже самые сильные из них изнемогают в несчастье. Они взывают о помощи, зовут друга.

И вот для того, чтобы прийти им на помощь, я хочу собрать вокруг них героических друзей, великие души, которые страдали во имя добра. Эти «Жизнеописания великих людей» взывают не к гордости честолюбцев - они посвящены несчастным. А ведь в сущности все несчастны. Протянем страждущим целительный бальзам священного страдания. Мы не одиноки в борьбе. Тьма, простершаяся над миром, прорезается чудесными огнями. Если им и не удалось разогнать этот сгустившийся сумрак, они указали нам путь вспышкой молнии. Пойдем же вслед за ними, вслед за всеми, что боролись, как они, в одиночку, разбросанные по всем странам, во всех веках. Уничтожим преграды времени. Воскресим племя героев.

Я называю героями не тех, кто побеждал мыслью или силой. Я называю героем лишь того, кто был велик сердцем. Как сказал один из самых великих, тот, о чьей жизни рассказывает эта книга: «Я не знаю иных признаков превосходства, кроме доброты». Если у человека нет величия души, он не может быть великим человеком, ни даже великим художником, ни великим деятелем, а лишь пустым истуканом для презренных толпищ; время поглотит их вместе, не оставив и следа.

Жизнь тех, о ком мы пытаемся здесь рассказать, почти всегда была непрестанным мученичеством; оттого ли, что трагическая судьба ковала души этих людей на наковальне физических и нравственных страданий, нищеты и недуга; или жизнь их была искалечена, а сердце разрывалось при виде неслыханных страданий и позора, которым подвергались их братья, – каждый день приносил им новое испытание; и если они стали великими своей стойкостью, то ведь они были столь же велики в своих несчастьях. Так пусть же не слишком сетуют те, кому приходится тяжко: лучшие люди человечества разделяют их участь. Укрепимся их мужеством; а если у нас иссякнут силы, передохнем немного, положив голову им на колени. Они утешат нас. Из этих высоких душ струится поток спокойной силы и могучей доброты. И, даже не постигая до конца их творений, не слыша их голоса, мы прочтем в их глазах, в истории их жизни, что жизнь никогда не бывает более великой, более плодотворной – и более счастливой, – нежели в страдании.

Во главе этого героического отряда я отвожу первое место мощному и чистому душой Бетховену. Несмотря на все свои бедствия, он сам хотел, чтобы его пример мог служить поддержкой другим страдальцам: «Пусть страдалец утешится, видя такого же страдальца, как и он сам, который, вопреки всем преградам, воздвигнутым самой природой, сделал все, что было в его силах, дабы стать человеком, достойным этого имени».

Вдохновимся же этими гордыми словами. Последуем примеру Бетховена, учителю прямодушия и искренности, – того, кто научил нас жить и умирать, и возродим у людей веру в жизнь и в самого человека.

Бетховен

Людвиг ван Бетховен

Благотворить, где только можешь.
Превыше всего любить свободу,
И даже у монаршего престола
От истины не отрекаться.

Л. ван Бетховен

   

В минуты вдохновенья, которое осеняло его поистине неожиданно, иной раз даже на улице, лицо его преображалось, вызывая изумленье прохожих. Так бывало иной раз, когда он сидел один за фортепиано. «Мускулы лица напрягались, вены вздувались, неистовый взор становился подлинно грозным, губы дрожали, он был похож на мага, которого побороли демоны, им самим вызванные». Персонаж из Шекспира, «король Лир», – говорил Юлиус Бенедикт.

Господствующей чертой этого львиного лица со стиснутыми челюстями, со складками ярости и скорби является воля – наполеоновская воля. Узнаешь человека, который сказал про Наполеона после Иены: «Как жаль, что я не знаю военного дела так, как знаю музыку! Я бы его разбил!» Но его царство было не от мира сего. «Мое царство – там, в эфире» («Mein Reich ist in der Luft»).

Но беда уже постучалась у его дверей, поселилась у него и больше его не покидала. Между 1796 и 1800 гг. глухота начала свою страшную, разрушительную работу (можно, таким образом, сказать, что все, созданное Бетховеном, создано глухим Бетховеном). Даже ночью в ушах у него стоял непрерывный шум. Слух постепенно ослабевал. В течение нескольких лет он никому в этом не признавался, даже самым близким друзьям; он избегал появляться на людях, чтобы как-нибудь не обнаружился его недостаток; он хранил про себя эту ужасную тайну. Но в 1801 г. он уже не в силах молчать и в отчаянии рассказывает обо всем друзьям – доктору Вегелеру и пастору Аменда: «Мой дорогой, добрый, мой сердечный друг Аменда!.. Как часто я жаждал видеть тебя здесь, около себя! Бетховен твой глубоко несчастен. Узнай, что благороднейшая часть меня, мой слух, очень ослаб. Еще в то время, когда мы с тобой были вместе, я чувствовал симптомы болезни, и я скрывал их, но с тех пор мне становилось все хуже и хуже. Выздоровею ли я? Конечно, я надеюсь, но надежда слабая: такие заболевания редко поддаются излечению. Какая грустная у меня жизнь – избегать всего, что любишь, что тебе дорого, особенно здесь, в этой мелочной, себялюбивой среде. Жалкая участь – сносить покорно свои несчастья и в этом видеть единственное прибежище. Конечно, я твердо решил быть сильнее своих страданий, но удастся ли мне это?».

«Я влачу печальное существование. Вот уже два года, как я тщательно избегаю всякого общества, потому что не могу же я сказать людям: «Я глухой!» Это было бы еще возможно, будь у меня какая-нибудь другая профессия, но при моем ремесле ничто не может быть ужаснее. Как обрадовались бы мои враги! А ведь их у меня немало!.. В театре я вынужден садиться у самого оркестра, чтобы разбирать слова актеров. А как только сяду подальше, уже не улавливаю высокие тона инструментов и голосов... Когда говорят тихо, я еле слышу... но когда кричат – это для меня совершенно невыносимо... не раз я проклинал свое существование... Плутарх научил меня покоряться судьбе. Но я не желаю сдаваться и не сдамся, если это только возможно, хотя бывают минуты, когда я чувствую себя самым несчастным из творений божьих... Покорность судьбе! Какое жалкое прибежище! Но только это одно мне и остается!».

Эта трагическая скорбь отразилась в некоторых произведениях того времени – в «Патетической сонате» (ор. 13, 1799 г.) и еще более в ларго Третьей сонаты для фортепиано (ор. 10, 1798 г.). Удивительно, что печаль эта не коснулась стольких других произведений того времени, – сияющий радостью септет (1800 г.), прозрачная Первая симфония (до-мажор, 1800 г.) выражают юношескую беспечность. Значит, душа не сразу привыкает к страданию. Ей так нужна радость, что, лишенная радости, она не может не создавать ее. И если настоящее слишком уж невыносимо, она живет в прошедшем. Счастливые дни прошлого не исчезают из памяти в один миг; долго еще сияние их не тускнеет, хотя сами они уже канули в вечность. Бетховен в Вене, несчастный и одинокий, уходит в воспоминания о родной стране, и его творческая мысль в то время пронизана ими. Тема анданте с вариациями в септете – это одна из рейнских «Песенок» («Lied»); симфония до-мажор – это тоже творение Рейна, поэма молодости, улыбающейся своим грезам. Веселая, томная поэма: в ней слышится желание завоевать сердце любимой и надежда, что это сбудется. Но в некоторых местах симфонии, в вступлении, в светотени сумрачно звучащих басов, в причудливом скерцо, вы замечаете, замечаете с волнением, как сквозь юный облик вдруг проглянет на вас будущий гений. Это глаза бамбино из «Святого семейства» Боттичелли, очи младенца, в которых словно уже читаешь всю будущую трагедию. …

Последние его надежды на выздоровление рухнули. «Даже то высокое мужество, что поддерживало меня, иссякло. О провидение, дай мне увидеть хотя бы единый раз, на один день, один-единственный день, истинную радость! Мне уже так давно неведомы глубокие звуки истинной радости. Когда же, о господи, когда будет мне дано обрести ее вновь... Неужели никогда? Нет, это было бы слишком жестоко!».

Это похоже на предсмертное стенание – и тем не менее Бетховен проживет еще двадцать пять лет. Слишком могучая это была натура, чтобы сдаться и пасть под бременем испытаний. «Мои физические силы растут и прибывают больше чем когда-либо вместе с силой духовной... Да, юность моя только еще начинается, я чувствую это. Каждый день приближает меня к цели, я вижу ее, хотя и не могу определить... О! если бы я освободился от моего недуга, я бы обнял весь мир!.. Не надо мне отдыха! И я не знаю иного отдыха, кроме сна; как печально, что я вынужден отдавать ему больше времени, чем прежде. Если бы мне хоть наполовину избавиться от моего недуга, тогда... Нет, я бы не перенес этого. Судьбу должно хватать за горло. Ей не удастся согнуть меня. О! как было бы прекрасно прожить тысячу жизней!».

Любовь, страданье, упорство воли, эти чередования уныния и гордости, внутренние драмы – все это мы находим в великих творениях Бетховена, написанных в 1802 г.: в сонате с похоронным маршем, ор. 26, в сонате «Quasi una fantasia», так называемой «Лунной», ор. 27, во Второй сонате, ор. 31, с ее драматическими речитативами, напоминающими величественный, скорбный монолог; и в скрипичной сонате до-минор, посвященной императору Александру, и в «Крейцеровой сонате», ор. 47; в шести героических и трогательных религиозных песнях на слова Геллерта, ор. 48. Вторая симфония, создание которой относится к 1803 г., отражает преимущественно его юношескую любовь; в ней чувствуется, что воля решительно берет в нем верх. Необоримая сила отметает прочь все грустные мысли. Сила жизни бьет ключом в финале. Бетховен во что бы то ни стало хочет быть счастливым, он не соглашается признать, что несчастье его непоправимо: он жаждет исцеления, жаждет любви, он полон самых светлых надежд.

В некоторых из этих произведений с поразительной энергией и настойчивостью слышны ритмы марша и сражений. Особенно это чувствуется в аллегро и в финале Второй симфонии, а еще более того в первой – торжественно-героической части сонаты, посвященной императору Александру. Воинственный характер этой музыки напоминает об эпохе, когда она родилась. Революция пришла в Вену, и Бетховен был совершенно захвачен ею. «Он охотно высказывался в тесном кругу друзей, – вспоминает кавалер фон Зейфрид, – о политических событиях и судил о них с редкой проницательностью, ясно и верно». Все симпатии Бетховена влекли его к революционным идеям. «Ему были дороги республиканские принципы, – говорит друг Бетховена Шиндлер, знавший композитора в последний период жизни лучше, чем кто-либо другой. – Он был сторонником неограниченной свободы и национальной независимости... Он хотел, чтобы все принимали участие в управлении государством... Хотел для Франции всеобщего голосования и надеялся, что Бонапарт введет его и тем самым заложит основы для счастья всего человечества». Мятежный римлянин, вскормленный Плутархом, он мечтает о героической Республике, чьим основателем стал бы бог Победы, иными словами – первый консул. И вот следуют одна за другой «Героическая симфония» (1804 г.), эта Илиада империи, и финал симфонии до-минор (1805-1808 гг.), эпопея Славы. Это первые произведения истинно революционной музыки, дух времени живет в них с той силой и чистотой, какими наделяет великие события великая и одинокая душа, воспринимающая впечатления бытия в их подлинном масштабе, не искаженном мелочами повседневной жизни. Облик Бетховена выступает в них озаренный отблесками этих легендарных походов. Бетховен отражает их, быть может даже помимо воли, во всех своих произведениях того времени: в увертюре «Кориолан» (1807 г.), где бушуют бури; в Четвертом квартете, ор. 18, первая часть которого столь родственна увертюре; в «Аппассионате», ор. 57 (1804 г.), о которой Бисмарк говорил: «Если бы я почаще ее слушал, я был бы храбрецом из храбрецов», в партитуре «Эгмонта» и даже в фортепианных концертах, в концерте ми-бемоль, ор. 73 (1809 г.), где сама виртуозность становится героической, где слышится мерная поступь войск. И в этом нет ничего удивительного. В ту пору, когда Бетховен писал свой «Похоронный марш на смерть героя» (в сонате, ор. 26), он, конечно, не знал, что наиболее достойный его гимнов герой, больше, чем Бонапарт, приближающийся к идеальному образу «Героической симфонии», а именно Гош, только что погиб на берегу Рейна, где и по сю пору на вершине небольшого холма меж Кобленцом и Бонном возвышается надгробный памятник ему; как бы то ни было, в самой Вене Бетховену дважды довелось увидеть победоносную Революцию. На первом представлении «Фиделио», в ноябре 1805 г., присутствуют французские офицеры. И не кто иной, как генерал Гюлен, тот, что брал Бастилию, живет у Лобковица, друга и покровителя Бетховена, которому посвящены и «Героическая симфония» и симфония до-минор. А 10 мая 1809 г. Наполеон располагается на ночь в Шёнбрунне (32). И вскоре Бетховен начинает ненавидеть французских завоевателей. Но это не помешало ему остро ощутить лихорадочную атмосферу наполеоновской эпопеи, и только вникнув в чувства Бетховена, можно по-настоящему понять его музыку, созданную в годы походов и побед императорских армий.

Бетховен внезапно бросил свою симфонию до-минор и единым духом, без обычных предварительных набросков, написал Четвертую симфонию. Счастье посетило его. В мае 1806 г. он обручился с Терезой фон Брунсвик (Подруга Бетховена была достойна его. Ее долгая жизнь (она умерла в 1811 г.) полна испытаний и благородных дел. – Р.Р.). Она уже давно любила Бетховена, еще с тех пор, когда маленькой девочкой брала у него уроки игры на фортепиано, в первую пору его пребывания в Вене. Бетховен был дружен с ее братом, графом Францем. В 1806 г. он гостил у них в Мартонвашаре, в Венгрии, и там-то они и полюбили друг друга. Воспоминания об этих счастливых временах нам сохранила сама Тереза Брунсвик. «Как-то раз вечером, в воскресенье после ужина, – рассказывает она, – Бетховен при лунном свете сел за рояль. Сперва он провел плашмя рукой по клавишам. Мы с Францем знали эту его привычку. Он всегда начинал так. Затем он взял несколько аккордов в басах и медленно, с какой-то таинственной торжественностью, стал играть «Арию» Себастьяна Баха: «Если хочешь сердце мне свое отдать, пусть меж нами это будет тайной, чтобы мысли наши ни одна душа не могла узнать, ни разгадать...» Мать моя и наш духовник задремали, брат о чем-то задумался и, казалось, не замечал меня, а я, завороженная звуками музыки и взглядами музыканта, почувствовала жизнь во всей ее полноте. Утром следующего дня мы встретились в парке. Он сказал мне: «Я сейчас пишу оперу. Главное действующее лицо – оно во мне, передо мной, всюду, куда бы я ни шел, везде, где бы я ни был. Впервые я подымаюсь на такие вершины. Всюду свет, чистота, ясность. До сих пор я был словно ребенок из волшебной сказки, который собирает камушки на дороге и не видит великолепного цветка, что расцвел рядом...»

В мае 1806 г. я стала невестой Бетховена, имея согласие лишь моего горячо любимого брата Франца».

Четвертая симфония, написанная в том же году, – чистый цветок, хранящий благоухание этих дней, самых ясных дней его жизни. В ней справедливо усматривали «старания Бетховена примирить сколь возможно свой гений с музыкой прошлого в тех ее формах, в каких она была принята и любима его современниками». Тот же дух примирения, обретенный в любви, благотворно сказался и в его манере держать себя и в самом образе жизни. Игнац фон Зейфрид и поэт Грильпарцер вспоминают его полным огня, оживленным, веселым, остроумным; он очень любезен в обществе, терпелив с назойливыми людьми, одет весьма изысканно; люди не замечают его глухоты и даже утверждают, что он вполне здоров, если не считать несколько слабого зрения. Таким же предстает он и на романтически изящном и несколько манерном портрете той поры кисти Мелера. Бетховен хочет нравиться и знает, что он нравится. Влюбленный лев прячет когти. Но за всеми этими забавами, фантазиями и даже самой нежностью симфонии си-бемоль чувствуется грозная сила, изменчивый нрав, гневные вспышки.

Этот глубокий мир не мог быть прочным, но благотворное воздействие любви длилось вплоть до 1810 г. Именно ему и обязан Бетховен той властью над собой, которая позволила тогда его гению дать свои наиболее совершенные создания: классическую трагедию, какою является симфония до-минор, и божественный сон летнего дня, именуемый «Пасторальной симфонией» (1808 г.). «Аппассионата», навеянная шекспировской «Бурей», которую сам Бетховен считал наиболее мощной из своих сонат, появилась в 1804 г. и была посвящена брату Терезы. А Терезе он посвящает мечтательную, причудливую сонату, ор. 78 (1809 г.). Письмо без даты «К бессмертной возлюбленной» не менее самой «Аппассионаты» выражает силу его любви.

Какая загадочная причина помешала счастью этих двух существ, которые так любили друг друга? Быть может, недостаток средств, различие в общественном положении. Быть может, Бетховен взбунтовался, уязвленный слишком длительным ожиданием, к которому его принуждали, и унизительной необходимостью бесконечно скрывать свою любовь.

Быть может, он, – человек порывистый, больной, нелюдимый, – сам того не желая, мучил свою возлюбленную и мучился сам. Союз их был разорван, но, должно быть, ни он, ни она никогда не могли забыть этой любви. До конца дней своих (она скончалась только в 1861 г.) Тереза Брунсвик любила Бетховена.

В последний год жизни Бетховена один близкий друг застал его с этим портретом в руках, он плакал, целовал его и по своей привычке говорил вслух: «Ты была так прекрасна, так великодушна, словно ангел!» Друг тихонько удалился; вернувшись спустя некоторое время, он увидел Бетховена за фортепиано и сказал ему: «Сегодня, друг мой, в лице вашем нет решительно ничего демонического». Бетховен ответил: «Это потому, что меня навестил сегодня мой добрый ангел». Рана оставила глубокий след. «Бедный Бетховен, – говорил он сам себе, – нет для тебя счастья на этом свете. Только там, в краю, где царит идеал, найдешь ты друзей».

Он пишет в своих заметках: «Покорность, глубочайшая покорность судьбе: ты уже не можешь жить для себя, ты должен жить только для других, нет больше счастья для тебя нигде, кроме как в искусстве твоем. О господи, помоги мне одолеть самого себя».

Итак, любовь покинула его. В 1810 г. он снова одинок; но пришла слава, а вместе с ней и сознание своего могущества. Он в расцвете лет. Он дает волю своему неукротимому, дикому нраву, не заботясь более ни о чем, не считаясь со светом, с условностями, с мнением других. Чего ему бояться, что щадить? Нет больше любви и нет честолюбия. Его сила – вот что у него осталось, радость чувствовать свою силу, потребность проявлять ее и чуть ли не злоупотреблять ею. «Сила– вот мораль людей, которые отличаются от людской посредственности». Он снова перестает заботиться о своей внешности, его манера держать себя становится особенно дерзкой. Он знает, что имеет право говорить все, что ему вздумается, – даже великим мира сего. «Я не знаю иных признаков превосходства, кроме доброты»,– пишет он 17 июля 1812 г. …

Людвиг ван Бетховен

К тому времени – 1812 г. – относятся Седьмая и Восьмая симфонии, написанные в течение нескольких месяцев в Теплице. Это вакханалия ритма и симфония-юмореска, два произведения, в которых Бетховен проявил себя с наибольшей непосредственностью и, как он сам выразился, предстал «расстегнутым» (aufgeknopft), – здесь порывы веселья и ярости, неожиданные контрасты, ошеломляющий и величественный юмор, титанические взрывы, которые приводили в ужас Гёте Цельтера и даже породили молву в Северной Германии, что симфония ля-минор - произведение пьяницы. Да, конечно, этот человек был пьян. Но чем? Своей мощью и своим гением. «Я, – говорил он про себя, – я Вакх, который выжимает сладостный сок винограда для человечества. Это я дарую людям божественное исступление духа». Не знаю, прав ли Вагнер, утверждавший, будто Бетховен хотел изобразить в финале своей симфонии дионисийское празднество. В этом буйном ярмарочном веселье мне особенно явственно видятся его фламандские черты, так же как я нахожу следы его происхождения в дерзкой вольности языка и манер, составляющей такой великолепный диссонанс с нравами страны дисциплины и послушания. Симфония ля-минор – само чистосердечие, вольность, мощь. Это безумное расточительство могучих, нечеловеческих сил – расточительство без всякого умысла, а веселья ради – веселья разлившейся реки, что вырвалась из берегов и затопляет все. Восьмая симфония не отличается столь грандиозной мощью, но она еще более необычайна, еще более характерна для человека, который смешивает воедино трагедию с шуткой и геркулесову силу с шалостями и капризами ребенка.

(«Бетховен, – говорил Гёте Цельтеру, – к несчастью, существо совершенно необузданное; разумеется, он прав, говоря, что мир омерзителен, но так ведь не сделаешь мир более приятным ни для себя, ни для других. Однако его надо извинить и пожалеть: он глухой». В дальнейшем Гёте ни в чем не проявил неприязни к Бетховену, но и ничего для него не сделал: полное молчание о творениях Бетховена, ни одного упоминания его имени. Втайне Гёте восхищался музыкой Бетховена и одновременно страшился – она приводила его в смятение; Гёте боялся, что под ее влиянием утратит то душевное равновесие, которого он добился ценой стольких усилий и которое, вопреки ходячему мнению, было ему отнюдь не свойственно. Он не признавался в этом другим, да, быть может, и себе самому.)

1814 г. – вершина бетховенской славы. Во время Венского конгресса его встречают как европейскую знаменитость. Он принимает деятельное участие в празднествах. Коронованные особы почтительно восторгались им, а он гордо принимал их поклонение, как потом хвастался Шиндлеру.

Вслед за этим часом славы наступает самая печальная, самая горестная година его жизни.

Бетховен никогда не любил Вену. Столь гордый и свободный гений не мог чувствовать себя привольно в этом насквозь фальшивом городе, пропитанном светской посредственностью, которую так жестоко заклеймил своим прозрением Вагнер («Вена – разве этим не все сказано? Все черты немецкого протестантизма стерлись, даже и выговор национальный наш утрачен, обытальянился. Немецкий дух, манеры и нравы немецкие излагаются в привозных руководствах, итальянских да испанских... Страна с поддельной историей, с поддельной наукой, с поддельной религией... легкомысленным скептицизмом, который неминуемо должен был разрушить и похоронить любовь к истине, к чести и к независимости!..»).

Бетховен пользуется любым поводом, чтобы вырваться отсюда. Но в Вене все же было больше простору для музыки, и, надо признать, там всегда находились знатные любители, которые способны были почувствовать величие Бетховена и избавить свою родину от позора, каким была бы потеря Бетховена для Австрии. …

Кстати сказать, и самый характер Вены изменился после Венского конгресса 1814 г. Общество отвлекалось от искусства политикой, музыкальный вкус был испорчен итальянщиной, модой повелевал Россини, и она объявила Бетховена педантом. (Достаточно было «Танкреда» Россини, чтобы пошатнуть всю храмину немецкой музыки. Бауэрнфельд, которого цитирует Эргард, записывает в своем «Дневнике» нижеследующее мнение, весьма распространенное в венских салонах в 1816 г.: «Моцарт и Бетховен – старые педанты, их превозносила глупость прежней эпохи, и только Россини открыл нам, что такое мелодия. «Фиделио» – мерзость, трудно понять, как это можно ходить на него, такая скука».) Друзья и покровители Бетховена разъехались, а кое-кто и умер: князь Кински и 1812 г., Лихновски в 1814 г., Лобковиц в 1816 г. Разумовский, для которого Бетховен написал свои изумительные кпартеты, ор. 59, устроил его последний концерт в феврале 1815 г. В том же году Бетховен поссорился с Стефаном фон Брёнингом, другом детства. Отныне он одинок.

«Больше нет у меня друзей, и я в мире – один», – пишет он в своих заметках и 1816 г.

Глухота его стала полной. Начиная с осени 1815 г. он общается с людьми только при помощи письма. Самая ранняя из его «Разговорных тетрадей» относится к 1816 г. Известен трагический рассказ Шиндлера о представлении «Фиделио» в 1822 г.: «Бетховен пожелал на генеральной репетиции дирижировать сам... Начиная с дуэта в первом акте, стало ясно, что он ровно ничего не слышит из того, что происходит на сцене. Он заметно замедлял ритм, и в то время как оркестр следовал за его палочкой, певцы, не обращая на это внимания, уходили вперед. Произошло замешательство. Умлауф, который обычно дирижировал оркестром, предложил на минуту приостановить репетицию, не объясняя причин. Затем он обменялся несколькими словами с певцами, и репетиция возобновилась. Но снова началась сумятица. Пришлось опять сделать перерыв. Было совершенно очевидно, что продолжать под управлением Бетховена невозможно, но как дать ему это понять? Ни у кого не хватало духу сказать ему: «Уйди, бедный калека, ты не можешь дирижировать». Бетховен, встревоженный, растерянный, оборачивался направо, налево, силясь прочесть по выражению лиц, что случилось, и понять, отчего происходит заминка; со всех сторон – молчание. Внезапно он окликнул меня властным голосом, требуя, чтобы я подошел к нему. Когда я приблизился, он подал мне свою записную книжку и знаком велел писать. Я написал: «Умоляю вас, не продолжайте, дома объясню, почему». Одним прыжком он очутился в партере, крикнув мне: «Уйдем скорей!» Он добежал до своего дома и в изнеможении бросился на диван, спрятав лицо в ладони. И так он оставался до обеда. За столом я не мог вытянуть из него ни слова; вид у него был совершенно убитый, на лице написано глубочайшее страдание. После обеда, когда я собрался уходить, он удержал меня, сказав, что ему не хочется оставаться одному. Потом, когда мы прощались, он попросил меня проводить его к доктору, который славился как специалист по ушным болезням... За все время, что я потом встречался с Бетховеном, не могу припомнить ни одного дня, который можно было бы сравнить с этим роковым ноябрьским днем... Бетховен был ранен в самое сердце, и впечатление об этой ужасной сцене не изгладилось в нем до самой смерти».

Спустя два года, 7 мая 1824 г., дирижируя «Симфонией с хорами» (или, вернее, как стояло в программе, «участвуя в управлении концертом»), он совсем не слышал восторженного шума, который поднялся в зале; он только тогда обнаружил это, когда одна из певиц взяла его за руку и повернула лицом к публике, – и тут он неожиданно увидел, что все поднялись с мест, машут шляпами и рукоплещут. Один англичанин-путешественник, некий Рассел, видел его за роялем в 1825 г. и рассказывает, что, когда Бетховен переходил на пианиссимо, клавиши не звучали совсем, но в наступившей полной тишине нельзя было оторваться от его лица, от его напряженных пальцев, которые одни только и выдавали всю силу охватившего его волнения.

Отрезанный как стеною от людей, он находил утешение только в природе. «Она была единственной его наперсницей», – вспоминает Тереза фон Брунсвик. Природа была его убежищем. Чарльз Нит, который знал его в 1815 г., говорит, что он никогда не видел человека, который бы так нежно любил цветы, облака, природу, казалось, он живет ею. «Никто на белом свете не может любить деревню так, как я, – пишет Бетховен. – Я могу полюбить какое-нибудь дерево больше, чем человека...» В Вене он каждый день гулял за городом. В деревне от зари до потемок он бродил один-одинешенек без шляпы – и в жару и под дождем. «Всемогущий! – В лесах счастлив я, – я счастлив в лесах, где каждое дерево говорит о тебе. – Боже, какое великолепие! – В этих лесах, в долинах этих – там, в покое, – можно служить тебе».

Там его смятенный дух обретал минуты успокоения. Бетховена постоянно донимали денежные заботы. В 1818 г. он пишет: «Я дошел чуть ли не до полной нищеты и при этом должен делать вид, что не испытываю ни в чем недостатка». И еще: «Соната, ор. 106, была написана из-за куска хлеба». Нередко он вынужден был оставаться дома из-за рваной обуви. У него были крупные долги издателям, а его произведения ничего ему не приносили. Месса в ре, на которую была объявлена подписка, собрала только семь подписчиков (и среди них ни одного музыканта). Он получал самое большее тридцать – сорок дукатов за свои изумительные сонаты, а каждая из них стоила ему трех месяцев работы. По заказу князя Голицына он писал квартеты, ор. 127, 130, 132; из всех его произведений это, пожалуй, самые глубокие, написанные кровью сердца. Голицын не платил ему за них ничего. Бетховен изнемогал под бременем тяжелых житейских забот: бесконечных тяжб из-за выплаты причитающейся ему пенсии, хлопот, связанных с опекой над племянником, сыном брата Карла, умершего от чахотки в 1815 г. Он перенес на этого мальчика всю жажду привязанности, переполнявшую сердце. Но и здесь его ждало тяжелое разочарование. …

Бетховен лелеял самые разнообразные мечты о будущности своего племянника, юноши, не лишенного способностей, думал дать ему университетское образование, но пришлось примириться с тем, что молодой Карл станет коммерсантом. Карл шатался по игорным притонам, делал долги.

Печальное явление, однако его можно наблюдать много чаще, чем думают, – нравственное величие дядюшки не только не оказывало благотворного влияния на племянника, а, напротив, действовало на него дурно, ожесточало юношу; он злобно бунтовал, о чем свидетельствует нижеследующее страшное признание, в котором обнажила себя эта низменная душа: «Я стал хуже потому, что дядя мой хотел сделать меня лучше». Дошло до того, что летом 1826 г. он пытался застрелиться, но выжил. Зато Бетховен едва не умер, он так никогда и не оправился от этого ужасного потрясения (Шиндлер, который тогда его видел, рассказывает, что он сразу превратился в семидесятилетнего старика, разбитого, обессиленного, лишенного всякой воли. Он бы не пережил смерти Карла. – Бетховен умер через несколько месяцев. – Р.Р.). Карл выздоровел и остался жить, продолжая терзать Бетховена, в смерти которого он до некоторой степени был повинен; он даже не присутствовал при последних минутах дяди. «Бог никогда не оставлял меня, – писал Бетховен своему племяннику за несколько лет до смерти. – Найдется все-таки человек, который закроет мне глаза». Но этим человеком оказался не тот, кого он называл своим сыном (Наши современные снобы не постеснялись сделать попытку оправдать этого прохвоста. Но чего же от них ждать! – Р.Р.).

И вот из самой бездны скорби Бетховен задумал восславить Радость.

Это был замысел целой жизни. Он вынашивал его с 1792 г., еще в Бонне (окончательный вариант темы Радости написан в 1822 г., как и все остальные мелодии симфонии, кроме трио, которое родилось немного позднее, затем анданте модерато, и, наконец, адажио, которое появилось последним. – Р.Р.). Всю свою жизнь мечтал Бетховен воспеть Радость и увенчать ею одно из своих крупных произведений. Всю свою жизнь он искал и не находил точной формы для такого гимна, обдумывал произведение, которое подошло бы для этого. Даже в Девятой симфонии он еще не окончательно решился. До самой последней минуты он все думал отложить «Оду к Радости» до Десятой или Одиннадцатой симфонии. Следует отметить, что Девятая симфония не называется, как часто говорят, «Симфония с хорами», но «Симфония с заключительным хором оды к Радости». Она могла иметь и едва не получила другого финала. В июле 1823 г. Бетховен еще подумывал дать ей инструментальный финал, который затем нашел себе место в квартете, ор. 132. Черни и Зонлейтнер уверяют даже, что и после первого исполнения (в мае 1824 г.) Бетховен еще не оставил этой мысли.

Введение хора в симфонию представляло очень большие технические трудности, как показывают это тетради Бетховена, хранящие след многочисленных попыток ввести голоса то так, то иначе, то в тот, то в иной момент развития произведения. На полях наброска второй мелодии адажио он записал: «Может быть, хору как раз здесь и будет место вступить». Но он никак не мог решиться расстаться со своим верным оркестром. «Когда мне приходит в голову какая-нибудь мысль, – говорил он, – я всегда слышу ее в инструменте, а не в голосе». Поэтому он до последней возможности оттягивает момент вступления голосов и сначала даже отдает инструментам не только речитативы финала, но даже и самое тему Радости.

Но следует отступить еще дальше назад, чтобы найти объяснение этим колебаниям и оттяжкам; причина их лежит глубже. Этот страдалец, вечно терзаемый горем, постоянно мечтал воспеть торжество Радости. И из года в год он откладывал свой замысел; снова и снова Бетховена захватывал шквал страстей, мучений, угнетала печаль. Лишь в последний день он достиг задуманного. И с каким величием!

В тот момент, когда тема Радости вступает впервые, оркестр сразу смолкает, воцаряется внезапная тишина; это-то и придает вступлению голоса такой таинственный и небесно-чистый характер. И в самом деле, сама эта тема – божество. Радость нисходит с небес, овеянная сверхъестественным спокойствием; легкое ее дыхание исцеляет горести; первое ее дуновение так нежно, когда она еще только проскальзывает в сердце, врачуя его, что, подобно другу Бетховена, «хочется заплакать, когда видишь эти кроткие глаза». Затем, когда тема переходит к голосам, она сначала возникает в басу, строгая и несколько стесненная. Но мало-помалу Радость завладевает всем существом. Это победа, это война страданию. А вот и походный марш, движутся полки – звучит пламенный, прерывающийся от волнения голос тенора, все эти трепетные страницы, с которых как будто доносится дыхание самого Бетховена, и вы слышите ритм его дыхания и его вдохновенных призывов, когда он носился по полям, сочиняя свою симфонию, охваченный демоническим исступлением, словно престарелый король Лир во время бури. Воинственное ликование сменяется религиозным экстазом, затем наступает священная оргия – безумие любви. Весь род людской трепеща воздевает руки к небу, устремляется к Радости, прижимает ее к своему сердцу.

Творение титана победило посредственность публики. Легкомыслие Вены было на миг обезоружено. Ведь властителем ее дум являлся Россини, итальянская опера. Бетховен, униженный, подавленный, собирался переехать в Лондон и там исполнить свою Девятую симфонию. И во второй раз, как в 1809 г., несколько знатных друзей обратились к нему с просьбой не покидать отчизну. «Мы знаем, – говорили они, – что Вы написали новое произведение религиозной музыки (Месса в ре, ор. 123. – Р.Р.), в котором выразили чувства, внушенные Вам Вашей глубокой верой. Тот свет неземной, что пронизывает великую Вашу душу, озаряет и Ваши творения. Мы знаем сверх того, что венок Ваших великих симфоний украсился еще одним цветком бессмертным... Ваше молчание за эти последние годы печалило всех, чьи взоры были устремлены к Вам. Все с грустью думали, что человек, отмеченный печатью гения, так высоко вознесенный среди смертных, пребывает в полном молчании, тогда как чужеземная музыка стремится пустить ростки на нашей почве и заглушить произведения немецкого искусства. От Вас одного нация ждет новой жизни, новых лавров и нового царства истины и красоты, наперекор изменчивой моде... Дайте нам надежду увидеть вскорости осуществление наших желаний... И пусть приближающаяся весна расцветет вдвойне благодаря Вашим дарам – и для нас и для всего мира!». Это благородное обращение показывает, как велико было могущество Бетховена не только в артистическом, но и в нравственном смысле над избранными людьми Австрии. Желая прославить гений Бетховена, его ценители прежде всего вспоминают не науку, не искусство, а веру.

Бетховен был глубоко растроган этим обращением. Он остался. Седьмого мая 1824 г. в Вене состоялось первое исполнение Мессы в ре и Девятой симфонии. Успех был триумфальный, граничащий с потрясением основ. Когда Бетховен появился, его пятикратно приветствовали взрывами аплодисментов, тогда как в этой стране этикета императорскую фамилию полагалось приветствовать лишь троекратным рукоплесканием. Понадобилось вмешательство полицейских, чтобы положить конец овациям. Симфония вызвала неистовый восторг. Многие плакали. Бетховен от потрясения после концерта упал без чувств; его отнесли к Шиндлеру. И там он пролежал в полузабытьи, как был, одетый, не евши и не пивши, всю ночь и часть следующего дня. Но триумф был мимолетным и практически никаких результатов не дал. Концерт не принес Бетховену ничего! Никаких перемен в его тяжелом материальном положении не произошло. Он остался такой же нищий, больной, одинокий, но победитель – победитель человеческой посредственности, победитель собственной судьбы, победитель своего страдания. «Ради своего искусства жертвуй, жертвуй всегда пустяками житейскими. Бог превыше всего!» («О Gott uber alles»).

Итак, он достиг цели, к которой стремился всю жизнь. Он овладел Радостью. Сумеет ли он удержаться на этой вершине духа, откуда он попирал бури? Конечно, бывали дни – и нередко, – когда им снова овладевала прежняя скорбь. Конечно, последние квартеты Бетховена наполняет странный мрак. И все же победа Девятой симфонии, по-видимому, оставила в его душе свой ликующий след. Его замыслы на будущее: Десятая симфония, Увертюра памяти Баха, музыка к «Мелюзине» Грильпарцера, к «Одиссею» Кернера, к «Фаусту» Гёте, библейская оратория «Саул и Давид». («Аполлон и музы не пожелают так скоро предать меня в руки смерти; я еще столько им должен! Мне надобно до моего отбытия в поля Елисейские оставить после себя все, что дух внушил мне и повелевает довершить. А мне кажется, что я едва написал несколько нот.») Все это свидетельствует, что дух его влечет мощная ясность великих старых немецких мастеров: Бах и Гендель, а еще более того полуденный свет, юг Франции и та Италия, по которой он так мечтал побродить. («Юг Франции! туда, туда!» Sudliches Francreich! dahin! dahin! (записная книжка в Берлинской библиотеке). «Уехать отсюда. Только при этом условии сумеешь ты подняться в высокие области своего искусства. Еще одну симфонию – затем бежать, бежать, бежать, бежать... Лето работать – для путешествия... Объехать всю Италию, Сицилию с каким-нибудь человеком, преданным искусству» (там же). – Р.Р.)

Доктор Шпиллер, который видел его в 1826 г., рассказывает, что у него стал веселый и радостный вид. В том году, когда Грильпарцер беседует с ним в последний раз, это Бетховен внушает бодрость удрученному стихотворцу. «Ах, – говорит поэт, – если бы только у меня была тысячная доля вашей силы и вашей стойкости!» Времена были жестокие, монархическая реакция подавляет умы. «Меня душит цензура, – стенал Грильпарцер, – надо бежать в Северную Америку, коли хочешь говорить и мыслить свободно». Но никакая власть не могла наложить узы на мысль Бетховена. «Слова закованы в кандалы, но, к счастью, звуки еще свободны», – пишет ему поэт Куфнер. Бетховен – это великий и свободный голос, единственный, быть может, в то время выражавший немецкую мысль. И он сам это чувствовал. И нередко говорил о возложенном на него долге действовать силами своего искусства «ради страждущего человечества», ради «человечества будущего» («der kunftigen Menschheit»), ради его блага, внушать ему мужество, пробуждать от спячки, бичевать его трусость. «Время наше нуждается в умах могучих, дабы хлестать этих жалких потаскушек, именуемых людскими душонками». …

Итак, никакая сила не могла сломить этот неукротимый дух, дух, который, казалось, насмехался даже над страданиями. Музыка, написанная в эти последние годы, невзирая на мучительнейшие обстоятельства, в которых она создавалась, приобретает совершенно новый оттенок иронии, в ней звучит какое-то героическое и ликующее высокомерие. За четыре месяца до смерти, в ноябре 1826 г., он оканчивает последнюю свою вещь – новый финал для квартета, ор. 130, очень веселый. Но, правду сказать, это веселье – веселье необычное. То это смех, отрывистый и желчный, то это волнующая душу улыбка, в которой столько побежденного страданья! Но что бы то ни было – он победитель. Он не верит в смерть. А она меж тем приближалась. В конце ноября 1826 г. он простудился и заболел плевритом. Друзья его были далеко. Он попросил своего племянника привести доктора. Этот негодяй позабыл о поручении и спохватился только через два дня. Доктор явился слишком поздно, да и лечил Бетховена плохо. Три месяца его богатырский организм боролся с недугом. Но 3 января 1827 г. он составил завещание, сделав своего возлюбленного племянника единственным наследником. Он вспомнил о своих дорогих друзьях на Рейне, даже написал Вегелеру: «...Как мне хотелось бы поговорить с тобой! Но я слишком слаб. Только и могу, что обнять и расцеловать тебя мысленно – в сердце моем». Последние минуты его жизни были бы омрачены нуждой, если бы не щедрая помощь со стороны некоторых его друзей англичан. Он стал совсем кротким и терпеливым. (В воспоминаниях певца Людвига Крамолини есть потрясающий рассказ о посещении Бетховена во время последней его болезни. Бетховен был весь просветленный и полон самой трогательной доброты. – Р.Р.) Прикованный к смертному одру, после трех операций, в ожидании четвертой (90), 17 февраля 1827 г. он пишет с полным спокойствием духа: «Я набираюсь терпения и думаю: всякое несчастье приносит с собой и какое-то благо».

Этим благом было избавленье, «конец комедии», как сказал он, умирая, а мы скажем – трагедии его жизни.

Он умер во время грозы – страшной снежной бури - среди раскатов грома. Чужая рука закрыла ему глаза (26 марта 1827 г.).

Дорогой Бетховен! Немало людей восхваляли его величие художника. Но он больше, чем первый из музыкантов. Он – самая героическая сила в современном искусстве. Он самый большой, самый лучший друг всех, кто страдает и кто борется. Когда мы скорбим над несчастьями нашего мира, он приходит к нам, как он приходил когда-то к несчастной матери, потерявшей сына, садился за фортепиано и без слов утешал ее, плачущую, песней, смягчавшей боль. И когда нас охватывает усталость в нашей непрерывной, часто бесплодной борьбе против слишком мелких добродетелей и столь же мелких пороков, – какое несказанное благо окунуться в этот животворный океан воли и веры! Он заражает нас доблестью, тем счастьем борьбы, тем упоением, которое дается сознанием, что жив в тебе бог. («Я всегда счастлив, когда мне удается преодолеть какую-либо трудность» (письмо к бессмертной возлюбленной). «Я хотел бы прожить тысячу жизней... Я не создан для спокойной жизни» (Вегелеру, 16 ноября 1801 г.). – Р.Р.) Кажется, что в своем ежечасном, постоянном общении с природой он как бы впитал в себя ее сокровенные силы. Грильпарцер, который поклонялся Бетховену с каким-то благоговейным страхом, говорит о нем: «Он достиг того опасного предела, где искусство сливается воедино со стихиями, дикими и своенравными». А Шуман пишет о симфонии до-минор: «Сколько ее ни слушаешь, она всякий раз неизменно потрясает своей могучей силой подобно тем явлениям природы, которые, сколь бы часто они ни повторялись, всегда наполняют нас чувством ужаса и изумления». Шиндлер, с которым Бетховен был наиболее откровенен, писал: «Он овладел духом природы». И правда, Бетховен – это сила природы; и поистине грандиозное зрелище – эта битва стихийной силы со всей остальной природой.

Вся жизнь его похожа на грозовой день. Вначале юное, прозрачное утро. Еле уловимое дуновенье истомы. Но уже в недвижном воздухе парит какая-то скрытая угроза, тяжкое предчувствие, и вдруг стремительно проносятся огромные тени, слышится грозный рокот, гулко замирающий в страшной, напряженной тишине, яростные порывы ветра «Героической симфонии» и симфонии до-минор. И все же ясность дня не померкла. Радость пребывает радостью; в скорби неизменно таится надежда. Но вот наступают десятые годы – душевное равновесие нарушено. Разливается зловещий свет. Мысли самые светлые обволакивает какая-то туманная дымка, она рассеивается, возникает вновь, омрачая сердце своей смятенной и своевольной игрой; часто музыкальная мысль словно тонет в этом тумане, вынырнет раз, другой и вот уже исчезла совсем и только в финале вдруг вырвется наружу гневным шквалом. Даже веселость, и та приобретает язвительный, исступленный характер. Какой-то горячечный бред, какая-то отрава примешиваются ко всем чувствам («О! до чего же хороша жизнь, но моя навеки отравлена!»). Гроза надвигается по мере того, как близится вечер. И вот уже тяжелые тучи, изборожденные молниями, черные, как ночь, набухшие бурями, – начало Девятой. Внезапно в самый разгар урагана мрак разрывается, ночь сметена с небосвода – и ясный день возвращен к нам его волей...

Какое завоевание может сравниться с этим? Какая битва Бонапарта, какое солнце Аустерлица могут поспорить в славе с этим сверхчеловеческим трудом, с этой победой, самой сияющей из всех, которую когда-либо одерживал дух? Страдалец, нищий, немощный, одинокий, живое воплощение горя, он, которому мир отказывает в радостях, сам творит Радость, дабы подарить ее миру. Он кует ее из своего страдания, как сказал он сам этими гордыми словами, которые передают суть его жизни и являются девизом каждой героической души:

Радость через Страданье.
Durch Leiden Freude.

Март 1927                            


* * *

«Бетховен» написан мной отнюдь не в научных целях. Это была песнь измученной души, души задыхающейся, которая вновь обретает способность дышать, возвращается к жизни и благодарит своего спасителя. Я хорошо знаю, что преобразил по-своему облик этого спасителя. Но ведь так оно и бывает всегда в делах веры и любви. А мой «Бетховен» – поистине плод веры и любви.

Я хотел найти себе убежище на десять дней подле друга моего детства, который не раз уже поддерживал меня в жизненной борьбе. Я приехал к нему в Бонн, и там предстала передо мною его тень. И вот наедине с ним, исповедуясь ему на берегах Рейна, окутанных туманом, в эти серые, ненастные апрельские дни, весь пронизанный его скорбью, его мужеством, его Leiden (Страданием) и его Freude (Радостью), я упал перед ним на колени, и он поднял меня своею сильной рукой, – осененный его благословением, исполненный мужества, я возвратился в Париж и, вновь примирившись с жизнью, провозгласил благодарственный гимн, с которым восставший с одра болезни обращается к провидению. Вот эти страницы и были моим благодарственным гимном.

Целое поколение мечтателей, тоскующих об идеальном мире, мучительно жаждали какого-то освободительного слова. Они обрели его в музыке Бетховена и бросились к нему со своими мольбами. Кто из переживших те годы не вспоминает концерты, где исполнялись квартеты Бетховена, когда зал был подобен храму, где звучит «Agnus» и где страдальческие лица следят за совершением таинства, озаренные светом его Откровения!

Ромэн Роллан




ГЛАВНАЯ     КОНЦЕПЦИЯ      ЭЗО ПОРТРЕТЫ     АРХИВ      БЛОГ НОВОСТЕЙ

Aquarius-eso